В тропиках - Страница 4


К оглавлению

4

– Без восьми, ваше благородие! – докладывает, вернувшись, сигнальщик.

– Так скажи вестовому, чтобы он разбудил лейтенанта Невзорова! – после некоторого колебания приказывает мичман, для которого теперь каждая минута казалась вечностью.

Сигнальщик, привыкший к этим гонкам господ офицеров перед концом вахт, спустился вниз и в кают-компании, слабо освещенной чуть-чуть покачивающейся над большим столом висячей лампой, увидал вестового Антошку, сторожившего минуты на больших столовых часах, прибитых над привинченным к полу пианино.

– Антошка! – окликнул шепотом сигнальщик. – Вахтенный приказал тебе побудить барина.

Заспанный белобрысый молодой вестовой с большими, добрыми, навыкате, глазами, обернулся и так же тихо проговорил:

– Буди, братец, сам, коли хочешь, чтоб он запустил тебе в рожу щиблеткой, а я не согласен. Нешто не знаешь, какой он со сна сердитый… Чуть ежели раньше как за пять минут, беспременно отчешет… А мичману, что ли, не терпится? – прибавил, усмехнувшись, Антошка.

– То-то не терпится… Гоняет… Даве уже заклевал носом… Ночь-то сонная.

И, выдержав паузу, сигнальщик промолвил, еще понижая голос:

– А что, Антошка, не одолжишь ли окурка?

Антошка достал из кармана штанов два маленькие окурка папирос и подал сигнальщику.

– Вот спасибо, брат. Ужо покурю, а то совсем махорки мало осталось… Раскурил…

Часовая стрелка передвинулась, показывая без пяти двенадцать, и Антошка, торопливо ступая своими босыми ногами по клеенке, вошел в открытую настежь каюту Невзорова, откуда раздавался громкий храп, и принялся будить лейтенанта, а сигнальщик вернулся наверх и доложил:

– Побудили, ваше благородие.

– Встает?

– Должно, встают.

Наконец с бака, среди тишины, раздается восемь мерных ударов колокола, радостно отзывающихся в ушах молодого мичмана, и с последним ударом на мостик поднимается плотная и приземистая фигура лейтенанта Невзорова в белом расстегнутом кителе, надетом поверх ночной рубашки с раскрытым воротом, в башмаках на босых ногах, в широких штанах и фуражке совсем почти на затылке.

В то же время боцман Артюхин, ставши у грот-мачты, протяжно свистнул в дудку и вслед за тем зычным голосом крикнул на всю палубу:

– Второе отделение на вахту! Вставай… Живо!

– Эка ревет, дьявол! – сердито прошептал какой-то матрос, проснувшийся от боцманского окрика, и повернулся на другой бок.

Среди лежащих вповалку на палубе матросов началось движение. Те, кому приходилось вступать на вахту, потягивались, зевая и крестясь, поднимались со своих тощих тюфячков и, торопливо натянув штаны, выходили на шканцы, на проверку. Разбуженные боцманом другие матросы, оглядевшись вокруг, снова засыпали.

– Ну, что, Василий Васильич, очень спать хочется? – добродушно говорил своим низким баском Невзоров, поднявшись на мостик и сладко позевывая…

И у Лучицкого тотчас же исчезла злоба против Невзорова, который, несмотря на свое «ретроградство» и скверную привычку драться, был все-таки добрым, хорошим товарищем и лихим, знающим свое дело моряком.

– Отчаянно, Максим Петрович, – отвечал молодой мичман. – В начале вахты еще ничего…

– Мечтали, видно, о какой-нибудь дамочке в Кронштадте? – перебил, засмеявшись скверным, циничным смехом, Невзоров и прибавил: – Вот в Рио-Жанейро придем… Там, я вам скажу, вы скоро влюбитесь в какую-нибудь бразильскую дамочку и забудете свою зазнобу, коли есть… Ведь, наверно, есть, а?.. Ну и жарко ж спать в каюте… С завтрашнего дня буду спать наверху… Прохладнее…

– И ночи какие очаровательные… Поглядите-ка, Максим Петрович, небо-то какое!

– А ну его к черту, небо!.. Это вы только о небесах думаете и небесами восхищаетесь… Однако сдавайте-ка вахту да ступайте спать…

Мичман сказал, какой курс, сколько ходу, какие стоят паруса и, пожав руку Невзорова, пошел на ют и, раздевшись, вспрыгнул в подвешенную койку и скоро заснул.

А Невзоров спустился на палубу, обошел корвет, проверил вахтенных, часовых на баке и, поднявшись на мостик, зашагал медленными шагами и вполне мечтал о Рио-Жанейро, о бразилианках и о вкусных обедах и ужинах на берегу и, разумеется, с хорошими винами. Но вдруг вспомнил и об одной молодой вдове в Петербурге, которой он два раза делал предложение и два раза получал отказ. Вспомнил – и задумался. Вероятно, и на Максима Петровича подействовала прелесть тропической ночи и навеяла на него, помимо его воли, задумчивое настроение, не имеющее ничего общего ни с бразилианками, ни с обедами и ужинами, ни со службой. Он, разумеется, никому бы не сознался, что в эту ночь и он поглядывал на звезды, сердито крякал, испытывая какое-то странное чувство томления и грусти, и думал более, чем следовало бы такому цинику, каким он представлялся всем на корвете, говоря, что не понимает любви, длящейся более недели, – об этой высокой и полной, цветущей блондинке, лет тридцати, с холодными серыми глазами, румяными щеками и роскошным бюстом, которую он и после двух отказов не может забыть и которой он, по секрету от всех, написал уже два любовные письма, оставшиеся без ответа. А если бы она ответила? Подала бы хоть тень надежды? Он готов был бы ждать год, два, три до той счастливой минуты, когда она согласится быть его другом и женой…

Увы! Он не догадывался, что эта полная, цветущая вдова – одна из тех женских бесстрастных натур, которые заботятся лишь о себе, о своем здоровье, о своем спокойствии… За что она продаст свою свободу обеспеченной вдовы на полубедное существование вдвоем!? Какая он партия! Да и к чему ей замуж?

4