Так мечтал Лучицкий, не предвидя, разумеется, что скоро, очень даже скоро он забудет эти «вешние грезы» любви, прелестный образ Леночки затмится не менее, если не более прелестными образами других избранниц и затем останется одним лишь благодарным воспоминанием – и то под старость – о первой чистой и непорочной любви. Не подозревал он, что и Леночкины клятвы окажутся такими же легкомысленными, как и его, и что после двух ее посланий, смоченных слезами и нефранкированных, он месяца через четыре получит в Сан-Франциско заказное, вполне оплаченное письмо от самой адмиральши, в котором «эта женщина» сообщит, что Леночка вышла замуж за капитана 1-го ранга Кобылкина и очень счастлива, чего от души вместе с теткой и дядей желает и Васе.
Да и вообще, мечтая в эту восхитительную тропическую ночь в ноябре 1865 года, под 10o северной широты и под 20o западной долготы, мог ли молодой мичман хоть на минуту усомниться, что не сбудутся его мечты, и смел ли он предполагать, что жизнь жестоко впоследствии обманет его даже самые скромные надежды!
Устроив свою личную жизнь счастливым браком с Леночкой, мичман вспомнил, что пора отдаться действительности, и потому добросовестно оглядел в бинокль горизонт справа и слева, и впереди и сзади, посмотрел на компас: на румбе ли правят рулевые, и, больше для очистки совести, чем по необходимости, крикнул негромко своим красивым баритоном, который не одна Леночка называла «бархатным», когда Лучицкий пел романсы:
– На баке! Вперед смотреть!
– Есть! Смотрим! – тотчас же отвечали два голоса с бака.
Лучицкий устал и от ходьбы и от мечтаний – нельзя же, в самом деле, мечтать без конца, хотя бы и об избраннице сердца, и в чудную тропическую ночь, и даже мичману. К концу вахты мечтательное настроение прошло, сменившись сильным влечением к койке. Растянуться бы да и заснуть! А эта последняя склянка перед сменой, казалось, тянется дьявольски долго (всем стоящим на ночных вахтах обязательно так кажется).
Молодой мичман потянулся, сладко зевнул, вспомнил, что на вахте офицеру заснуть – преступление, и, чтобы прогнать сон, стал снова думать о Леночке: старался представить себе ее грациозную, стройную фигуру, ее обыкновенно привлекательную улыбку, открывающую ряд маленьких, ровных, жемчужных зубов, старался вспомнить ее голос, ее речи, но странное дело – все эти мысли как-то путались в его голове, обрывались, мешались с другими, и образ прелестной Леночки совершенно неожиданно явился с рыжими усами и рыжими бакенбардами в виде котлет, поразительно напоминавший далеко не прелестное лицо начальника первой вахты, лейтенанта Максима Петровича Невзорова, который должен был вступить на вахту с полуночи до четырех часов утра, сменив Лучицкого. Паруса вдруг куда-то исчезли из глаз, и вместо океана он увидел какую-то освещенную залу, где пол не качается под ногами, и все ходят, не расставляя ног колесом… И тут же Максим Петрович, и с ним какая-то дама, и… Мичман очнулся, задремавши стоя минуту-другую… Фу, черт возьми! Хорошо, что никто не видал, что он, считавшийся исправным офицером, вдруг задремал на вахте.
А эта тихая, нежная ночь так и веет сном, и не хочется расстаться с поручнями, на которые так приятно облокотиться и, надвинув на глаза фуражку, подремать еще минуточку, одну минуточку. Ах как хочется спать в эти последние четверть часа перед сменой. Чего бы только ни отдал мичман за возможность немедленно раздеться и юркнуть в койку!.. Покопайся он в своей совести, то, пожалуй, готов был бы в эту критическую минуту отказаться и от Леночки, представь ему на выбор: бодрствовать или спать.
Признаться, только самолюбивая жилка моряка заставила Лучицкого отойти от этих соблазнительных поручней, грозивших быть для мичмана тем же, чем была Капуя для Аннибала, и решительно зашагать по мостику, чтобы побороть неодолимое желание.
И на ходу веки так и слипаются.
– Сигнальщик!
– А… о… Есть! – порывисто откликнулся тоже вздремнувший сигнальщик.
– Поди, брат, узнай, разбудили ли лейтенанта Невзорова?
Через минуту сигнальщик вернулся и сказал:
– Никак нет, ваше благородие, еще не побудили.
– Почему?
– Вестовой ихний Антошка сказывал, что лейтенант Невзоров приказали будить за пять минут. Ни на секунд раньше!
Лучицкий уже заранее сердится, почему-то предполагая, что Невзоров, всегда аккуратный, не успеет одеться в пять минут и опоздает сменить его вовремя. Опоздание смены с вахты, хотя бы на минуту-другую, считается у моряков почти что преступлением, и боже сохрани совершить его. В крайнем случае надо предупредить, если кто-нибудь рассчитывает опоздать на вахту, особенно на ночную.
«Это ведь свинство со стороны Невзорова! Воображает, что старый лейтенант, так я стерплю. Черта с два! Опоздай он хоть на минуту – я ему пропою!»
Так думает молодой мичман и, забывши свое торжественное обещание быть снисходительным в суждении о людях, чувствует внезапный прилив злости к Невзорову и за то, что он «дантист» – бьет матросов, не обращая внимания на просьбы капитана не драться, и ругается, «как боцман», и за то, что Невзоров исповедует самые ретроградные взгляды, и за то, что он циник, но главным образом за то, что он может опоздать.
Лучицкий подходит к освещенному внутри компасу и взглядывает на свои часы. Серебряная его луковица показывает, что до полуночи остается еще целых десять минут. Ужасно много!
И, не доверяя показанию своих часов, вчера только проверенных по хронометру, он посылает сигнальщика справиться: как время на часах в кают-компании?