– Объясни толком, как это вас бог спас, а то раззадорил только.
Но особенно, по-видимому, был заинтересован молодой матросик. Взволнованным голосом, в котором слышались молящие нотки, он проговорил:
– Нет уж, уважь, Егорыч… Расскажи…
– Да что рассказывать-то? Известно, всего в море бывает… На то и матросы, – промолвил, как бы не желая рассказывать, Егорыч.
Однако остался и, откашлявшись, начал рассказ.
Все притихли.
– Шли этто мы в те поры на «Голубчике» с мыса Надежного на Яву остров, там город такой есть, Батавия, и с первых же ден, как вышли мы с мыса, стало, братцы мои, свежеть, и что дальше, то больше… Ну, мы, как следовает, марсели в четыре рифа, дуем себе с попутным ветром… «Голубчик» был крепкий… Поскрипывает только, бежит себе с горы на гору да раскачивается… Люки, известно дело, задраены наглухо… Ничего себе, улепетываем от волны… А волна, прямо сказать, была здоровая. Как взглянешь назад, так и кажется, что вот и захлестнет совсем сзади эта самая водяная гора. Спервоначала было страшно, однако вскорости привыкли, потому как эта гора стеной за кормой станет, в тот же секунд уж «Голубчик» по другой волне ровно летит в пропасть, и корма, значит, опять на горе, а нос взроет воду, так что бушприт весь уйдет, и снова – ай-да! – так и взлетит на горку… Ловок он был, клиперок-то наш, так и прыгал… Ну, известно, на баке не стой, того и гляди смоет… Стоим на вахте и все к середке жмемся…
– Ишь ты… Совсем беда! – вырвалось невольное восклицание у взволнованного молодого матросика, слушавшего рассказ с напряженным вниманием.
– Глупый! – добродушно усмехаясь, продолжал Егорыч, – самая-то беда была впереди, а тогда еще никакой большой беды не было. Судно крепкое, доброе, только рулевые не плошай и держи в разрез волны, чтобы она боком не захлестнула… И у нас, значит, никакой опаски. Рассчитываем: стихнет, мол, погода, не век же ей быть, и опять камбуз разведут, варка будет, а то солонинка да сухари; ну и этой подлой мокроты не станет – обсушимся… Простоишь вахту, так весь мокрый, ровно утка, спустишься вниз да так мокрый и в койку – где уж тут переодеваться, того и гляди лбом стукнешься, качка – страсть! Ну, и опять же, видим, и начальство не робеет – так нам чего робеть. Стоит этто наш командир Алексей Алексеич на мостике в кожане своем да в зюйдвестке, спокойный такой, бесстрашный, да только рулевым командует, как править; а у штурвала стояли двое коренных рулевых да четверо подручных… Ловко правили… В те дни командир бессменно почти наверху находился, никому, значит, в такую погоду не доверял… Днем только на часок-другой спустится вниз, к себе в каюту, а за себя оставит старшего офицера, подремлет одним глазом, выпьет рюмочку марсалы или какого там вина, закусит галеткой и снова выскочит на мостик. «Идите, мол, Иван Иваныч, – это старшего офицера так звали, – а я, говорит, побуду наверху»… И опять, как следовает по присяге и совести, смотрит за «Голубчиком», ровно добрая мать за больным дитей. Сам из лица бледный такой, глаза красные от недосыпки, однако виду бодрого… Нет-нет да и пошутит с вахтенным офицером… тоже, братцы, и командирская должность, прямо сказать, вроде быдто анафемской, а главное дело – отвечать за всех приходится. И за матросские души богу-то ответишь на том свете, ежели сплоховал и погубил их. В ком совесть есть, тот это и понимает, а в котором ежели нет и который матроса теснит, у того господь и разум отнимает во время штурмы… Оробеет вовсе, ровно не командир, а баба глупая… Ну, а в таком разе и все оробеют… А море, братцы, робких не почитает… Коли ты перед им струсил – тут тебе и покрышка!
Егорыч, вообще любивший пофилософствовать, на минуту замолчал и стал набивать свою трубочку. Закурив ее, он сделал две затяжки, не поморщившись от крепчайшей махорки, и, благосклонно протянув трубку молодому матросику, продолжал:
– Хорошо. Жарили мы, братцы, этаким манером, с попутной штурмой, дня два и валяли узлов по одиннадцати, как на третий день, этак утром, штурма сразу полегчала, и к полудню ветер вдруг стих, словно пропал, только волна все еще ходила, не улеглась… И стало, братцы, как-то душно на море, ровно дышать тягостно, понависли тучи совсем черные, закрыли солнышко, и среди белого дня темно стало… И наступила тишь кругом… А вдали, по краям, везде мгла… Мы, глупые молодые матросы, обрадовались было – не понимали, к чему дело-то клонит, думали – стихло, так и слава тебе господи, сейчас, мол, камбуз разведут, и мы похлебаем горячих щей; но только старики-матросы, видим, промеж себя толкуют что-то, а боцман наш смотрит кругом и только головой покачивает. «Не к добру, говорит, все это. Дело всерьез будет. Ураган, говорит, индийский идет… Подкрадывается, шельма, тишком, людей обманывает!» И тут же позвали его к старшему офицеру. Вестовой прибежал: «тую ж минуту иди, говорит». А капитан со старым штурманом, заместо того, чтобы отдохнуть в каюте, не сходят с мостика: все кругом в «бинки» (бинокли) смотрят, а то на компас да на вымпел на грот-мачте: есть ли, значит, ветер и откуда он… А ветру – ни-ни. Качает с боку на бок на зыби «Голубчик», и зарифленные марселя шлепают. Дышать еще труднее стало, словно давит сверху. Той минуткой прибежал на бак один мичман и говорит товарищу мичману, что подручным на вахте стоял: «Барометр, говорит, шибко падает, кажись, ураган будет. Только бы в центру урагана не попасть!» Приказали разводить пары. И все офицеры высыпали наверх – на мглу на эту самую, что кругом, все так и смотрят. А вахтенный вскричал: «свистать всех наверх, стеньги спущать и паруса крепить!» Заорал и боцман, а все и без того наверху. Скомандовал старший офицер, и полезли мы, братцы, по вантам, только держимся, потому – качка. Спустили стеньги, остались с одними кургузыми мачтами, закрепили марсели и поставили штормовые триселя и штормовую бизань – вот и всего. Тут и все поняли, что щей не будет, а готовимся мы к такой буре, какой не видывали. Приказано было осмотреть, хорошо ли закреплены орудия. Сам капитан осмотрел, спустился вниз, там все высмотрел и вернулся на мостик… Ничего, такой же бесстрашный. Совесть, значит, спокойная. «Приготовился, мол, а там, что бог даст!»